Консул
Сделать домашней страницей Написать нам

 

Точка зрения
«МЕНЕ. ТЕКЕЛ. ФАРЕС»

Штурм вашингтонского Капитолия 7 января 2021 года удивительно похож на захват гонконгского Законодательного собрания 1 июля 2019 года. Вот многотысячная толпа демонстрантов спокойно движется мимо слабо охраняемого здания. Вот неожиданно вперед устремляется штурмовая группа, отбрасывает служителей безопасности, врывается в вестибюль, проникает в кабинеты и устраивается там по-хозяйски. Люди в черных майках в Гонконге и в звериных шкурах в Вашингтоне только на первый взгляд смотрятся как эталон анархии. Словно по чьей-то команде они быстро собирают силы в наступлении, сплачиваются для удержания фронта, а затем организованно отступают. Качественная съемка обеспечивает мировые СМИ эффектными кадрами погромщиков в креслах ключевых законодателей, надписей на стенах, разбитой оргтехники.

Возвращается боль, потому что ей некуда деться. Эдуард Воловик

96Сейчас любому из нас, членов Союза воспитанников детдомов, уже больше 70 лет. Тяжелое и незабываемое время сиротского детства соединило нас невидимыми узами. Мы до сих пор дружим и помогаем друг другу. Как и наши умершие братья и сестры, наши друзья и подружки, мы не знали детства, не испытали того блаженного чувства, когда на губах вечно улыбка, а в душе всегда мир.

     Сам не знаю, зачем постоянно смотрю телевизи­онные передачи «Жди меня». Вот недавно в студии сидел мужчина, который разыскивал своих родствен­ников, потерянных во время войны. Фамилию, имя и отчество этот далеко уже не молодой человек по­лучил в эвакуации, в детском доме. Родился он при­близительно в 1937-1938 годах. Был эвакуирован из Ленинграда в Ярославскую область в 42-м. Пом­нит, что у него были в четырехлетием возрасте светло-русые волосы... Слышу описание этих примет, а у самого в душе возникает совершенно утопиче­ская надежда: а вдруг тогда, в 42-м, в военной не­разберихе кто-то что-то перепутал и мой младший брат жив?..

     Вспоминается картинка довоенного быта на­шей семьи... В тесно заставленной комнате — большой темный дубовый буфет, печка, металли­ческая кровать с шариками, диван, а на трелья­же символ счастья — семь слоников. Посередине комнаты — большой обеденный стол. Вечер с суб­боты на воскресенье. У нас гости. Нет, они не справляли шабат, чем по нынешним представ­лениям тогдашняя благочестивая еврейская семья должна была бы заниматься, — взрослые дулись в преферанс. Причем карточные баталии затяги­вались до самого утра. С застольем и танцами. Мы с братом в это время лежали на диване за ширмой и прислушивались к разговорам взрос­лых, их речи нас убаюкивали. Сейчас кажется странным, что в то время никто не пытался гово­рить тише, дети засыпали и так.

     ...Большая кухня коммунальной квартиры с керо­синками и примусами, где все готовили себе обед. Телефон один на семнадцать человек, и на его зво­нок шел отвечать любой из соседей. Это атрибуты моего детства, и они совсем не похожи на нынешние. Изменилось все: быт, люди, нравы...

     Брату было четыре года, а мне шесть, когда за­кончилось наше детство. Началась блокада, и мы впервые услышали незнакомые и непонятные сло­ва: карточки, госпиталь, сироты. Горе вошло в каж­дую семью...

     Для нас реальность войны началась 7 ноября 1941 года, с даты, в людской памяти связанной со­всем с другими событиями. В тот день хоронили на­шего дядю, добровольцем ушедшего на фронт, став­шего разведчиком, получившего тяжелое ранение и доставленного в городской госпиталь. Спасти его врачи не смогли. Помню, взрослые ушли, оставив нас с братом дома одних. Не успела защелкнуться входная дверь, как на улице завыла сирена, раз­дался страшный грохот, и одновременно со звоном выбитых оконных стекол везде погас свет. Братиш­ка заревел, я схватил его за руку, но туг послышались чужие голоса и нас куда-то потащили. Я тогда еще очень удивился, ведь мама только-только вышла из квартиры. Почему она не вернулась за нами об­ратно, почему не она ведет нас в сторону бомбо­убежища? Но туда мы в тот раз не добрались.

     Когда закончился воздушный налет и опять дали свет, оказалось, что мы с братишкой в дворницкой, где на скамье в шубе лежала мама и безразлично смотрела в потолок. Нас к ней не подпустили, толь­ко сказали, что она ранена и ее повезут в госпи­таль.

     Для меня эти слова стали началом бесконечной цепи маленьких трагедий моего военного детства. До лета сорок первого года из книжек и кино я знал, что ранеными бывают только бойцы, и то в схватке с врагом. А тут, в дворницкой никаких врагов не было, и раненой была моя мама.

     В конце того же дня нас отвели в ближайший детский дом. Он находился недалеко от Казанского собора. До революции в этом огромном здании была гимназия. В памяти остались ее большие холодные залы. Во время бомбежек и артобстрелов мы спу­скались в подвал, где находились спальни, в каждой из которых размещалось более пятидесяти человек.

     На борьбу с чувством голода были брошены все силы маленьких организмов. Я, например, изобрел свой способ: старался долго не ходить в туалет, счи­тая, что мое терпение вознаградится ощущением сытости. Иногда нам давали изюм и мятные таблет­ки, которые казались богатством. Я клал в рот по одной таблетке и внушал себе, что голод уходит, я сыт. Со стыдом вспоминаю, как однажды стащил из кармана пижамы моего более бережливого бра­та несколько таких мятных таблеток...

     Уже в наше время, на одном из торжественных заседаний Союза воспитанников блокадных детских домов слово взяла старенькая женщина. Как выяс­нилось, в войну она работала заведующей одним из детских домов. Вот что она рассказывала о тех днях: «Перед нами, воспитателями, стояли печальные сгорбленные дети. Все, как один, жались к печке и, как птенчики, убирали свои головки в плечики и во­ротники, спустив рукава халатиков ниже кистей рук.

     Наш план работы первого дня оказался неудач­ным. Детей раздражала музыка, она им была не нуж­на. Они часами могли сидеть молча. Их раздражали и улыбки взрослых. Музыка, игрушки, наш показной оптимизм — все только усиливало тяжелые пере­живания детей. Резкий общий упадок был выражен не только во внешних проявлениях ребят, все их нервировало, все затрудняло.

     Мы долго боролись за то, чтобы дети шли мыть­ся не плача. А они плакали, обманывали, ссорились и прятались от воспитателя, объясняя это тем, что вода холодная. Исключительно бурную реакцию про­явили дети, когда в детдоме для них организовали первую баню. Все малыши, как один, криком кри­чали, не желая мыться. Очень долго не хотели сни­мать с себя рейтузы, валенки, платки и шапки, хотя в помещении было тепло. Они украдкой ложились в постель в верхнем платье, в чулках, в рейтузах. Трудно было отучить детей от привычки спать с го­ловой под одеялом, в позе спящего котенка. Стран­ная поза, излюбленная у детей,— лицо в подушку, и вся тяжесть туловища на согнутых коленях, попка кверху. “Так теплее”,— говорили воспитанники.

     Больно было видеть, как они ели. Суп съедали в два приема: вначале бульон, а потом все остальное. Кашу и кисель намазывали на хлеб. Если киселя не давали, крошили хлеб на малюсенькие кусочки и прятали их в спичечные коробки. Хлеб могли остав­лять как большое лакомство, рассматривать его, словно какую-нибудь диковину, и есть после третьего блюда, наслаждаясь тем, как кусочек хлеба медлен­но тает во рту. Никакие убеждения, никакие обещания не влияли до тех пор, пока они не окрепли...».

     В середине зимы 42-го наш детский дом был эва­куирован из Ленинграда. По данным городской эва­куационной комиссии, с 22 января по 15 апреля 1942 года по «Дороге жизни» было эвакуировано более полумиллиона человек, из них более двенад­цати с половиной тысяч детдомовцев. К тому момен­ту мама оправилась от ранения, и в эвакуацию мы добирались уже с ней.

     Сперва, начиная от Финляндского вокзала, нас долго трясло на грузовых машинах. Мы пересекали Ладожское озеро. Было жутко холодно, но не страшно. Еще бы, мы ехали с мамой туда, где было много хлеба! Другой мечты у детей блокады, наверное, не было.

     Уже на первой станции, по-моему, она называлась Жихарево, эта мечта стала явью. Нам дали очень сытную, сдобренную маслом еду, от которой некото­рые дети умерли — не выдержали истощенные, больные желудки.

     Потом, помню, ехали в теплушке. В каждую на­бивалось множество людей с тюками домашних вещей. В такой теплушке я привыкал к обыденно­сти смерти. В Ленинграде нас от нее как-то за­щищали, ведь в тот период, пока детдом находил­ся в городе, прогулок по улице не было и видеть трупы мы не могли. А здесь, в теплушке, от смер­ти не отвернешься. Она уже не становилась боль­шим событием. Люди зверели. Осталось в памяти то, как одна женщина, перед тем как выкинуть труп дочери из поезда, сняла с нее всю одежду, может быть, надеялась выменять ее на продукты. Что с человеком делал голод! Кажется, он выта­скивал откуда-то со дна человеческой души самые подлые качества...

     Сегодня, с высоты своего возраста, не перестаю удивляться мужеству моей мамы, Анны Николаевны Воловик. Сколько же ей тогда досталось, а ведь ей не было еще и тридцати! В самом начале пути на нее случайно упал чайник с кипятком. Вся нога была ошпарена. Кое-как чем-то помазали, кое-как пере­вязали. Доехали до Вологды. Вроде бы большая станция — там помогут. Но случилось непредвиден­ное, брат вначале почувствовал недомогание, а ко­гда прошел медосмотр, нас и вовсе сняли с поез­да — у брата обнаружили инфекционную болезнь.

     На постой остановились в одном заброшенном доме, надо было как-то дальше жить. Постепенно стали приходить в себя, но усиленное лечение не спасло младшего брата. Кроме этой болезни у него была и общая дистрофия. Как-то мама кор­мила его бульоном, и вдруг он зажал ложку зубами. Это была агония — малыш умирал у нас на глазах. Даже на Большой земле, в просторной и чистой больничной палате никто не в силах был ему помочь, потому что голод раньше уже сделал свое страшное дело. Почему-то мне кажется, что в это последнее мгновенье он вспомнил всю свою коротенькую жизнь. Я и сейчас чувствую свою вину перед этим маленьким человечком за то, что не сумел тогда помочь ему выкарабкаться.

     Он умер в инфекционном отделении детской боль­ницы. Как всех умерших в таких отделениях, чтобы не разносить заразу, его похоронили в братской могиле. Больше я его не видел, ни живым, ни мерт­вым. Вот почему, когда я слышу о человеке, который ищет своих родных, до сих пор надеюсь на чудо. Надеюсь на то, что война, блокада, детский дом, смерть младшего брата и смерти других близких людей мне приснились в длинном-длинном страшном сне. С этой надеждой легче жить. До сих пор...

     Да, надо жить дальше, хоть порой воспоминания настигают нас внезапно и, как пел А. Галич: «Воз­вращается боль, потому что ей некуда деться».